Что бы произошло, если бы серьезное исследование опровергло эти гипотезы? Если экономический рост и умение полагаться на себя не имеют никакого отношения к счастью, то в чем же преимущество капитализма? Вдруг окажется, что подданные больших империй на круг счастливее, чем граждане независимых государств, что алжирцам лучше жилось под французским управлением, чем под властью сограждан? Как мы оценим тогда процесс деколонизации и право наций на самоопределение? Что если исследование убедительно докажет, что освобожденные женщины нисколько не стали счастливее, что современная женщина радуется жизни меньше, чем ее бабушка, всю себя отдававшая заботам о детях, муже и родителях? Как в таком случае отстаивать феминизм?

Разумеется, все это лишь гипотетические возможности — до сих пор историки избегали даже ставить подобные вопросы, не говоря уж о попытках ответить на них. Рассматривают историю почти всего на свете: политики и общества, экономики, гендерных отношений, болезней, сексуальности, еды, костюма, — но почти никому не приходит в голову спросить, как все это сказывается на ощущении счастья.

Хотя специально историей счастья никто не занимался, почти у каждого специалиста и неспециалиста имеется некое смутное представление на этот счет. Согласно расхожему мнению, на всем протяжении истории человеческие возможности неуклонно расширялись, а поскольку своими возможностями человек, как правило, пользуется затем, чтобы избавиться от несчастий и осуществить свои желания, у нас есть все резоны быть счастливее наших средневековых предков. А те, в свою очередь, были счастливее, чем собиратели каменного века.

Но этот прогрессистский взгляд на историю вызывает сомнения. Мы уже убедились в том, что новые подходы, новые типы поведения и новые навыки не всегда улучшают жизнь. Когда в ходе аграрной революции люди освоили сельское хозяйство, их власть над окружающей средой возросла, но участь многих из них стала тяжелее. Крестьянам приходилось работать больше, чем охотникам и собирателям, а добывали они в результате менее разнообразную и калорийную пищу, не говоря уж об их беззащитности перед болезнями и эксплуатацией. Так же распространение европейских империй заметно увеличило коллективную мощь человечества — начался интенсивный обмен идеями, технологиями и местными ресурсами, открылись новые рынки. Но едва ли все это было приятно коренным жителям Африки, Америки и Австралии. Учитывая склонность человека злоупотреблять силой и властью, есть основания подозревать, что отождествление мощи со счастьем по меньшей мере наивно.

Существует диаметрально противоположная точка зрения. Ее сторонники предполагают обратную зависимость между человеческими возможностями и счастьем. Власть, говорят они, развращает. Чем больше власти и богатства накапливает человечество, тем оно ближе к холодному механистическому миру, равнодушному к нашим реальным потребностям. Эволюция предназначила наш разум и тело к жизни охотников-собирателей. Переход к сельскому хозяйству, а затем к промышленности вынудил нас вести неестественную жизнь, в которой не могут раскрыться наши природные склонности и инстинкты, не находят удовлетворения самые глубокие мечты. Где в комфортной жизни городского среднего класса найти дикое упоение, чистую радость охотников, затравивших и разделавших мамонта? С каждым новым изобретением мы увеличиваем расстояние между собой и Эдемом.

Но и романтическая потребность видеть в каждом изобретении лишь темную сторону столь же догматична, как слепая вера в прогресс. Возможно, со своим природным «Я» мы и утратили связь, но все не так уж плохо. Например, за последние два столетия медицина сумела снизить детскую смертность с 33 до менее 5%. Это же счастье не только для самих выживших детей, но и для их родных и близких.

Существует и средний, более нюансированный подход. До научной революции не отмечалось однозначной корреляции возможностей и счастья. Средневековые крестьяне, быть может, и в самом деле оказались несчастнее своих предков охотников и собирателей. Но за последние несколько столетий люди научились более разумно использовать свои возможности. Триумф современной медицины — лишь один пример. Другие беспрецедентные достижения — заметное сокращение насилия, практическое исчезновение международных войн, отсутствие угрозы массового голода.

Но даже эта версия — упрощение. Во-первых, оптимистические оценки основаны на очень небольшой выборке. Подавляющему большинству людей плоды современной медицины достались не ранее 1850 года, а успешная борьба с детской смертностью — заслуга и вовсе XX века. От массового голода человечество страдало вплоть до середины XX века. В пору Большого скачка, осуществленного Китайской коммунистической партией в 1958-1961 годах, от голода умерло, по разным подсчетам, от 10 до 50 миллионов человек. Международные войны более-менее прекратились только после 1945 года из страха перед новым оружием и всеобщим ядерным уничтожением. Так что если последние несколько десятилетий и оказались долгожданным золотым веком, еще рано судить, произошел ли фундаментальный сдвиг в ходе истории или это лишь кратковременное стечение удачных обстоятельств. К тому же о современной эпохе мы склонны судить с позиций среднего американца XXI века, а неплохо бы учесть мнение валлийского шахтера XIX века, китайского опиумного наркомана или аборигена Тасмании. Труганини, последняя из аборигенов Тасмании, столь же достойна внимания, как и Гомер Симпсон.

Во-вторых, мы еще не знаем, не посеял ли наш краткий золотой век (последние полстолетия) семена грядущей катастрофы. За эти десятилетия мы столь многократно и разнообразно нарушали экологический баланс планеты, что нам это, скорее всего, еще аукнется. Множество фактов свидетельствует о том, что в оргии безответственного потребления мы уничтожаем самые основы человеческого благосостояния.

Наконец, радоваться беспрецедентным успехам современных сапиенсов можно, лишь закрыв глаза на судьбу всех прочих живых существ. Те запасы и те знания, которые защищают нас от голода и болезней, получены за счет лабораторных обезьян, молочных коров, инкубаторных цыплят. За последние два столетия сотни миллиардов этих созданий провели свой краткий век в условиях промышленной эксплуатации, по жестокости не знающей равных за всю историю планеты Земля. Если хоть десятая доля того, о чем вопиют защитники прав животных, справедливо, то современное индустриальное сельское хозяйство — величайшее преступление в истории. Оценивая всеобщее счастье, нельзя учитывать лишь счастье элиты, европейцев или мужчин. Возможно, столь же несправедливо принимать во внимание исключительно счастье человека.

КАК УЧЕСТЬ СЧАСТЬЕ

До сих пор мы говорили о счастье как о производной от материальных факторов: здоровья, питания, богатства. Если человек стал богаче и здоровее, значит, и счастья прибавилось. Но неужели все настолько примитивно? Философы, священники и поэты столетиями размышляли над сутью счастья и обычно приходили к выводу, что социальные, этические и духовные факторы имеют не меньшее значение, чем материальные условия. А что если в современном процветающем обществе люди страдают от отчуждения и бессмысленности бытия? А наши не столь зажиточные предки находили больше радости в общении, религии, связи с природой?

В последние десятилетия психологи и биологи всерьез взялись за изучение факторов счастья. Что тут важнее — деньги, семья, гены или добродетели? Первым делом нужно определить, что именно мы измеряем. Общепринятое определение счастья — «субъективное благосостояние». То есть счастье внутри меня — это либо непосредственное переживание удовольствия, либо долгосрочное удовлетворение тем, как идет моя жизнь. Если это внутреннее ощущение, как же его измерить извне? Можно попробовать опрашивать людей об их субъективном самочувствии. Психологи и биологи, когда хотят оценить уровень счастья, выдают людям анкеты и подсчитывают результаты.

Типичная анкета, оценивающая субъективное благополучие, предлагает участнику оценить по шкале от 0 до 10, насколько к нему применима фраза: «Я доволен собой таким, каков я есть», «Я считаю свою жизнь очень удачной», «Я с оптимизмом смотрю в будущее», «Жизнь хороша». Затем исследователь складывает баллы и вычисляет уровень удовлетворенности респондента.